Нина Попова, директор Музея Анны Ахматовой в Фонтанном доме говорила с корреспондентом MR7.ru об этой традиции музея:
- Году в девяностом в этот день приехал в музей Никита Алексеевич Струве (1931-2016, французский русист, издатель и переводчик, исследователь проблем русской эмиграции и культуры России. – Прим. ред.), с которым мы поехали в Никольский морской собор. Там была очередная служба. И больше всего меня поразил Струве, который, как полагается нормальному, классическому православному дворянину, включался в эту службу, участвовал в ней, зная, где какой текст идет, где этот текст обращен к стоящим, где они должны отвечать. Мы были полными дураками рядом. Но я понимала, что он тоже служит, что необходимо ему участвовать в этой службе, чтобы вспоминать, чтобы молиться об Ахматовой. Только так. Я думаю, что и его удивило наше немотствование. Потом бывали разные дни 5 марта – когда мы представляли новые книги или когда мы представляли кого-то из мемуаристов, просто слушали музыку. И ездили всегда в Комарово на кладбище. Но несколько лет назад вдруг стало понятно, что просто ездить на кладбище недостаточно, это требует еще какого-то обряда. Давно существующего обряда поминовения. И в прошлом году, когда я поехала вместе со священником из Владимирского собора – так и было. Пел хор, а то слово, которое сказал священник – это было важно, это была материализация на уровне слова – чувства, памяти о том, что Ахматова значит для мира, для человека. А помните: «А как музыка зазвучала,/Я очнулась – вокруг зима;/Стало ясно, что у причала/Государыня-смерть сама». Эти стихи – это музыка тоже. Начало марта…еще зима.
-Для вас лично этот день - пятое марта – когда стал значимым? Еще до музейной жизни?
- До музейной жизни. Я в 1966-м году узнала об отпевании Ахматовой в Никольском морском соборе в Ленинграде. Я думаю, что Лев Николаевич (Гумилев, сын, Ахматовой. – Прим. ред.) очень хорошо понимал, что это ее воля, когда договаривался об отпевании. Это было неожиданно, это было восстановление какой-то важной традиции прощания.
Я там не была, ждала ребенка и никуда уже не ходила, но слышала, знала: об этом говорили, потому что это было важно для людей моего круга. Потому что никогда и никто из советских писателей в городе Ленинграде…Вы понимаете - это было из другой жизни –отринутой, опрокинутой революцией, мы так не могли думать, мы так не могли жить…Потому что это все кончилось давно, как предрассудок, низкое суеверие. А тут оказалось – высокое, великое. Не скажу - ошеломление, но это было проявление смысла и сути, возможности и права, чтобы остаться самой собой даже в смерти. Вот это самое главное.
-И для тех, кто пришел, это было, с одной стороны, прикосновение к таинству прощания, а с другой – гражданским поступком.
- Конечно. И, кроме уважения и восхищения, ничего другого не было. Это пятое марта, перекрывающее Сталина. Оно осталось на всю жизнь. А когда уже был наш музей, нам принес человек пленку – он записывал все это в 1966-м, как сотрудник КГБ, ему дали такое задание. И он записал: кто прилетел на самолете в Пулково, прощаться с Ахматовой, там был целый самолет, набитый московскими людьми. Что было на кладбище. Он все это фиксировал на пленку, прикрывшись продуктовой дамской сумкой, за которой была спрятана камера. А потом все начальники ему сказали: «Да не надо нам». Отмахнулись. И пленка осталась у этого человека, лежала до начала девяностых. И потом он подарил ее музею.
-Это же надо же - умереть в тот же день…
- Для нее это было бы ужасно, но день своей смерти ведь не выбираешь. Эту дату - пятое марта они с 1953 года отмечали все. Пили водку. Говорили: «Туда ему и дорога», за его смерть пили. С людьми такого масштаба, как Ахматова это бывает, когда обстоятельства и судьба тебе задают что-то такое, чего ты никак не можешь ожидать, но это придает и еще какой-то смысл смерти. Перетягивает, естественно, память о ней, а не память о Сталине. «Со мной только так и бывает», - как она говорила. С ней так и случилось.